drabkina: (regular)






Я тебе расскажу о тебе,
никому не известном доселе,
о незримой своей ворожбе
у твоей неспокойной постели.
Я приду на четыре часа,
но останусь, забуду о сроках,
чтоб тебе показать небеса,
не в алмазах – в кровавых потёках,
чтобы, зная о смерти навзрыд,
вероломно кататься от смеха,
чтоб от этого всё, что болит,
превращалось в скрипичное эхо.
Но кому эта скрипка нужна?
Недосуг горевать о великом…
Но гудит под ногами страна
левантийским припадочным криком.
Завтра вечером в общем котле
нас отварят пространству на ужин.
А пока - будь со мной на земле,
только мне и безвременью нужен.
Видишь, видишь - из моря баркас
подплывает, спасением полный?
Слышишь, слышишь, как молят о нас
средиземные жаркие волны?
Мне недолго ступать по золе -
путь проложен словами твоими,
по мудрёной твоей каббале
мне молчание – лучшее имя,
мне от Бога достались следы,
по которым до новой разлуки
проведу, и надежные руки,
чтоб тебя отнимать у беды.

drabkina: (regular)






Я болею разладом и смертью,
каждый вечер в десятом часу
маскарадно одетые черти
пляшут медленный вальс на весу
у окна, теребят занавеску -
в карауле они при луне.
Льются горечи, судя по всплескам,
отовсюду стекаясь ко мне:
из соседской нечистой квартиры,
через стены, сквозь пол, с потолка,
со всего несчастливого мира,
что дрожит, но не рухнул пока,
из домашней мучительной смуты,
из торчащего в стенке гвоздя.
Осознаньем последней минуты,
что во мне и со мной загодя,
я болею. Поёт Лорелея
над течением пасмурных вод,
заунывно, как будто жалея,
но зовёт, неизменно зовёт.
И себя не найдя на причале
утешений и счастий земных,
я болею тоской и печалью,
и тобою как следствием их.
drabkina: (вокзал)






Остановится пульс, на мгновенье замрет посреди
равнодушного города, смертью его занедужу -
это ночью, встревожены, ангелы в тесной груди
и бормочут, и стонут, и плачут, и рвутся наружу.

Только заперта дверь, сургуча остывает печать –
опечатано сердце, и нет никого у порога.
Нам всегда на своих обожженных губах ощущать
привкус горечи с губ одиноко молчащего Бога.

Добывать, погружаясь до самой пустой глубины,
драгоценные капли воды из сухого колодца.
Нам себе не прощать, погибая от чувства вины,
нам слезами отмаливать всё, что словам не дается.

И в покадровом темпе разматывать времени нить,
приноравливать свой семенящий к его полушагу,
чтоб украдкой себе невозможную жизнь сочинить,
отобрав у судьбы до рассвета перо и бумагу.
drabkina: (regular)







В какую высь дороги завели
насмешливому Богу на потребу -
в отсутствие родной тебе земли
приходится карабкаться по небу.

К полудню, раскалившись докрасна,
откроет ход небесная отмычка,
над головой пророчеством слышна
летающих Валькирий перекличка.

Закрыв свою учетную тетрадь,
туда-сюда пространство нами вертит,
но безразлично нам, где умирать,
и все равно, где дожидаться смерти.

Поговори в последний раз со мной
на языке, понятном только в небе,
о безграничной боли неземной,
о дне последнем на любви и хлебе.

Смотри скорей, какой отсюда вид,
уже кружат Валькирии над нами.
А солнце, беспощадное, палит
и выжигает небо под ногами…
drabkina: (Default)






Плачет время в проеме оконном,
свесив ноги с обеих сторон,
хоронясь от дождя под фронтоном,
под церковный заутренний  звон
плачет голубь – гонимая птица,
плачут, рухнув с небес, облака,
больно им по асфальту катиться,
обдирают о камни бока.
Плачут тихие люди неслышно,
зажимая ладонями рот,
рядом с криками «Кришна я, Кришна!»,
городской сумасшедший ревёт.
Солью капая в рваные раны
развороченной ими земли,
плачут кровью венозной тираны,
но не кличут свои патрули.
Плачут  нищие,  сирые  дети,
плачут баловни и алкаши,
плачет всё, что живое на свете,
в чём осталась хоть капля души.
Слышишь,  льется на землю бельканто?
Не скупись, красотой упои.
Это плачут твои музыканты,
живописцы, поэты твои,
по которым еще до рожденья
где-то там зажигают свечу.
Из глубин своего отчужденья
я вопрос в поднебесье шепчу:
- Чем ты сам исцеляешься, Врачу,
над поверхностью боли скользя?
- Я не плачу, я просто не плачу,
мне, последнему, плакать нельзя.
drabkina: (Default)








А полночь легла королевой,
в молекулы день измолов;
бытийное голое древо,
покрытое инеем слов,
качается в такт колыбельной,
в окошко скребётся звезда,
и Сам в тишине запредельной
на цыпочках входит туда,
где спящие тёплые дети,
и ставит на каждом печать.

Садись, милосердый радетель,
со мной колыбель покачать.
Смотри, незакрытая дверца
на маленькой детской груди -
живое, дрожащее сердце…
Ты только молчи, не буди.

Сопит нежнокожий младенец,
а время своим чередом
на матовых крыльях пядениц
впускает грядущее в дом.
И нет в нём ни ясного смысла,
ни дна. Совершив экзерсис,
судьба вверх ногами повисла,
вцепившись когтями в карниз.
Вот тонкое горло сосуда
печалей: он будет испит.
Вот чудо, конечно же, чудо.
Но девочка… Девочка спит,
не зная ни мрака, ни света,
ни горечи будущих дней.
А мама, предчувствуя это,
склоненная, плачет над ней…
drabkina: (regular)






Открывает, засовом гремя, внеземной адвокат,
отпускает и в спину глядит, как на пасынка Федра,
стеклодув не спеша выдувает туманный закат,
но в закатное марево горечь подмешана щедро.
Режиссер, озадачен, молчит, потирая виски:
где должна быть комедия, поверху вписано «драма»;
сценарист не в себе: выползает кривая строки,
безнадежная, как предынфарктная кардиограмма.
Покуражился день, понашептывал вечер и сник,
все пути, попетляв, распрямляются, сходятся к Богу.
Ты идешь налегке - то за руку ведет проводник,
то горящая рукопись ярко осветит дорогу,
в окончанье которой наверно приходят туда,
где латают прорехи судьбы и прекрасна природа,
где печали и радости смоет большая вода
навсегда. И в попытке ускорить процесс ледохода
поднимается нового времени крепкая длань,
без прицела в закатное небо палит из двустволки,
и, подстрелено, падает солнце в твою Потудань,
разбивая давно истончившийся лед на осколки.
drabkina: (Default)






Узелок с добром на плечи вскину
и пойду – веди же, колея;
жарко, жарко, не дыши мне в спину,
родина трехглавая моя.

Вот тебе таблетка димедрола,
водкою запьешь или вином?
Я тобою палец уколола
и с тобой засну тяжелым сном.

В полудреме память обуяла:
лес, река - свободу детворе.
Мама, мама, дай мне одеяло,
чтоб палатку сделать во дворе.

Инструменты к сердцу прижимая,
оркестранты выстроились в ряд -
проходи, страна, по первомаю,
выводи карательный отряд.

Дай мне справку, тетка из ОВИРа,
о гражданстве в дикой стороне,
из возможных стран большого мира
здесь была судьба родиться мне,

здесь, где лихорадит, как в простуде,
где беду сменяют на беду,
где потом всю жизнь меня не будет,
кроме как во сне или в бреду,

где, густые травы приминая,
русский дух гуляет по степи.
Засыпай, страна моя родная,
спи, моя уродливая, спи…
drabkina: (вокзал)






Выйдешь засветло заспанным школьником
и прищурясь вокруг поглядишь:
чужеродным ритмическим дольником
шепелявит шафранная тишь,
словно песню весны лебединую,
а хамсин - всё ему трын-трава -
шерудит за твоею грудиною,
до локтя закатав рукава.
Убедится, что всё разворочено,
и уходит, оставив рваньё -
бурой струйкой течёт на обочину
неприглядное сердце твоё
и душа, а за ними обоими
выпадают куски естества:
детский мир с голубыми обоями,
опустевшие разом слова,
промокашки, картонные домики,
заграничный капрон, барбарис,
хрестоматий затёртые томики
со знакомым клеймом «Учпедгиз»,
вот и память, блестит стеклотарою,
вот и всё, что болело внутри,
вот и мамины бусы янтарные -
ничего не осталось, смотри,
как земля превращается в плоскую…
И внезапна усмешка у рта:
значит, вот ты какая - неброская,
неказистая ты, пустота…

Если кто-то потребует алиби:
утром, в пятницы первую треть
нету улицы, лучшей, чем Алленби,
чтоб спокойно в толпе умереть
от бездушия и бессердечия.
Тут один неслучайный портной,
напевая на странном наречии,
охраняет порядок земной,
всё качается он да сутулится…
Будешь здесь проходить - замолчи
и услышишь, как тихо над улицей
поминальную «Зингер» стучит.
drabkina: (regular)






Смотреть вперед, туда, где за поля
строка уводит, где твоя земля,
и родина, и дом, и пятый угол -
вдали надежным выглядит редут.
Но там, за ним, окажется, не ждут,
для встречи нарядив отборных пугал,
окажется, твой крестный путь суров,
как вид хрущевских питерских дворов,
в мозгу запечатляемых без вспышки.
Все громче и страшней кандальный звон,
такая гарь и смрад со всех сторон,
как будто жгут над городом покрышки.
Но в этом шуме, в сполохах огней
не только боль, но музыка слышней,
и звук ее слагает бесконечность,
где Бог переворачивает лист,
и, шею напружинив, пианист,
заглядывая в ноты, видит вечность.
Идти на звук, туда, где за чертой
захочется остаться на постой,
где соберут юродивых на вече,
где утренний подъем поет щегол,
где жить – самодостаточный глагол,
без всяких отягчающих наречий.
drabkina: (Default)






Загляни между строчек в мои письмена
и, быть может, увидишь, как трудно весна
сквозь печаль пробивает дорогу.
Там, в условиях вечной душевной пурги
мне такая судьба - начищать сапоги
по пустыне идущему Богу.

Там, свернувшись на груде вонючих вещей,
спит в обнимку с котом бомжеватый кощей,
беззащитные тонкие ноги…
Очутившийся в плотном базарном кольце,
с выражением счастья на пьяном лице
что-то дикое пляшет убогий.

Там на странном наречии реки шумят.
Там ничейная девочка - задник замят
восхитительно розовой пяткой,
но пространство на время легло набекрень,
и - пока незнакомая - взрослая тень
провожает девчонку украдкой.

Там колеблется стрелка: пора – не пора…
Там следы после нас подметают ветра,
погоняемы строгим Эолом.
Там, прикрывшись на миг занавескою век,
в человеке себя узнаёт человек –
в уязвимом, израненном, голом.

Там беззвучно мои существуют слова,
о которых не знают ни Бог, ни молва,
ни болтливое племя сорочье.
Загляни между делом в мои письмена
и увидишь, как бьется живая весна
в не написанном мной междустрочье.
drabkina: (regular)






Я пишу тебе длинной строкой, невзирая на то,
что такую манеру писать нарекли моветоном.
Наблюдаю январь под опасным для жизни уклоном
и пишу, высыпая густые слова в решето
уходящего времени. В этом, на крохи дробленом
и просеянном до золотого песка письмеце
в каждой строчке присутствует буква твоя болевая,
на обочинах трасс, площадях, остановках трамвая
я пишу по ночам тебе, точку не ставя в конце -
у порочного круга, похоже, конца не бывает.
Я пишу во вчера, где июльские ночи длинней,
где касание горсти мурашек всыпает за ворот,
где горячий удушливый воздух желанием вспорот,
в это дикое лето, в пространство чужих простыней,
укрывавшее нас, в истомленный испариной город.
Я пишу в никуда от лица своего двойника,
в то прошедшее время, где плавятся медные трубы,
где внезапно врывается кто-то, жестокий и грубый,
и у края запекшихся губ проползает тоска
предстоящих разлук, заставляя подрагивать губы,
где усилием воли, продавшись одной из неволь,
каждый раз поутру возвращался к семейному дому.
Я когда-нибудь, черной гордыни ослабив контроль,
непременно озвучу свою долгострочную боль,
но потом, не в глаза, не тебе, не сейчас, не живому…
drabkina: (regular)






И наступит зима, и отмоется въевшийся грим,
в загустевшую кровь подмешают печали и лени,
прислонится к стене ошалевший Иерусалим,
будет молча стоять, как старик, потирая колени.

Ангел города будет над пробкой на трассе кружить
в неустанных попытках помочь своему поголовью.
Где когда-то был храм, невесомо одни витражи
проплывают по воздуху, свет преломляя любовью.

Мы приедем сюда и поселимся в смежных углах,
от всего человечества общую сторону пряча,
в наших душах не будет покоя, как в наших телах,
нас прикроет холодная ночь, усмехаясь незряче.

А потом унесемся в коротком неправедном сне
на двоих в параллельные этой реальности дали,
где февраль - в продолжение жизни - ложится к весне,
где счастливых таких, кроме нас, до сих пор не видали,

где чистейшие звуки, как звезды, на землю сошли
и, готовы сложиться в слова, мельтешат у порога,
где рассеянный Бог сочиняет поэтов земли,
тех, которые раньше для неба придумали Бога.
drabkina: (Default)
Сюжет Сергея Гранкина:



Фотографии есть здесь
drabkina: (regular)






Вижу, солнца горящая кромка
поджигает ночную вуаль,
слышу, голосом Гердта негромко
говорит темноглазая даль.
Никого за душой не имею,
потому и шепчу на бегу,
что, наверно, останусь ничьею
и потом, на другом берегу -
это часть неоплаченной дани,
непосильный оброк одного.
У истории нет оправданий
для тобой не содеянного,
лучше так, задыхаясь от пыли,
под прицелом, с гранатой в груди,
сзади те, что тебя разлюбили,
кто полюбит еще - впереди.
Между теми и этими гордо
ты проходишь по краю земли,
за тобой многозвучным аккордом
раздается нестройное «Пли!».
Кружат, крылья ломая, химеры,
но меж ними - затерянный Бог.
Дай мне, Господи, капельку веры,
чтоб земля не ушла из-под ног,
чтоб утрату души до предела
предварило скончание дней,
и хороших стихов, чтоб болело,
чтоб живое болело сильней…
drabkina: (regular)







Проснуться утром, глаз не открывая…
Вокруг температура нулевая,
и значит, ставки – только на зеро.
Угрюмо ветер разрыхляет небо,
и пусть не снег, хотя бы запах снега
врывается в горячее нутро.

Атланты, на погоду невзирая,
изящно крыши зданий подпирая,
стоят. Такая красота везде,
что сердце закипает, как в реторте.
Старик Декабрь борозды не портит,
и все идут по этой борозде.

На площади в толпе мелькает Санта
с лицом юнца и с прытью коммерсанта
прохожим предлагает ерунду.
И каждый раз, как падает монетка,
он, Санта, Рождества марионетка,
задорно Jingle Bells дудит в дуду.

В подъезде у нечистой батареи
залетный Эрос молча руки греет,
свой лук на время в стороне сложив.
Он постарел – вся голова седая,
но держится, логично рассуждая,
что раз замерз, по крайней мере жив.

Чихает дух Европы, он простужен,
но и таким сегодня очень нужен,
как человеку - верные слова.
А человек (эх, жаль, что он не птица)
вдохнув поглубже, в самолет садится,
домой, поближе к месту рождества…
drabkina: (regular)






Смотри, смотри, как рвутся провода,
вся улица искрит и бьется током,
прохожие зеваки в два ряда
стоят в недоумении глубоком.
Устроилась на краешке луны
фортуна и кивает благосклонно,
а ты, в штанах парадной белизны,
смеешься, лихо свесившись с балкона.
Нашептывает вслух «тик-так, тик-так»
земное время, шаркая незримо,
и кашляет по-старчески в кулак,
пугая, но пока проходит мимо.
Лишь ты спешишь: не дать запечатлеть,
как время обесцвечивает лица.
Но там, внизу, натягивают сеть,
и временной обрыв пространством длится.

Когда-нибудь ты вылетишь в окно,
руками беспорядочно махая.
И будет ночь, и станет все равно,
что жизнь твоя в руках у вертухая.
И вырвавшись из ржавых кандалов,
из глупости, из пошлости и грязи,
проявится важнейшее из слов,
воскреснет Бог и расточатся врази.
drabkina: (regular)






Картины чужих городов исчезают вдали,
мелькая с обеих сторон от петляющей трассы,
а мы по дороге, ведущей в столицу земли,
идем не спеша, эмиссары шизоидной расы.

И только молитва… Альцгеймер, меня пощади,
с беспамятством старости дай мне до смерти не слиться,
пускай не исчезнут ни эти густые дожди,
ни эти слова, ни случайные встречные лица.

На мягкие контуры лунного неба с утра,
на солнечный свет на закате позволь наглядеться,
пусть будет горчаще-прекрасной и эта пора,
как та, выпускная, за день до скончания детства.

Я помнить хочу до последнего эту беду,
с которой не сладить порой, но с которой живая.
Позволь, когда выпадет срок, незаметно уйду
за час до скончанья любви, на нее уповая.

Позволь не забыть в ощущеньях ее волшебство
и эту безумную ночь, как тогда, после свадьбы.
Я это могла без сомнения счастьем назвать бы,
когда бы не память о снеге и скрипе его…
drabkina: (Default)






Это ясно как день, как молитву читать имяреку
на родном языке, как судьбу прогадать по руке -
невозможно вторично войти в ту счастливую реку…
Но опять и опять безотчетно приходишь к реке.

У воды, как всегда, выпивают толпой чертенята,
между рюмками травят скабрезные шутки про ад.
Слышишь, ивы качаются в ритме «сама виновата»?
Видишь, крохи любви на земле неживые лежат?

Возле столбика снег помечает фигурно собака,
без присмотра по берегу топчется чье-то дитя.
Бог деталей в сторонке с печальным лицом Пастернака
наблюдает за всем с интересом, сосулькой хрустя.

То ль безудержность слез, то ли стаяла снега крупица,
но, лицо запрокинув, зачем-то считаешь до ста,
и в момент окончания времени черная птица,
заслонив на мгновение солнце, взлетает с моста.

И с безумной улыбкой, как после недели запоя,
в ожиданье незнамо чего растянув невода,
ты стоишь неподвижно, войдя в эту реку по пояс,
и река покрывается тоненькой корочкой льда…
drabkina: (Default)






Это врут беспомощно врачи: моя
череда сменяющихся дней
что твоя любовь неизлечимая –
все страшней с годами, все страшней…
Не надейся, что придет спасение -
от нее не спрятаться нигде.
Вон хандра на цыпочках осенняя
топчется у моря. По воде
ветер пальцем чертит послесловие -
на расстрел усталость повели;
фонари стоят белоголовые,
пряди света свесив до земли.
Все другие спутники перебраны -
только ночь со мною наравне,
выпадает время – грош серебряный -
через дырку в старенькой мошне.
Сердце колет, словно человечее:
это там, в глубинах естества
поселилось и живет безречие,
выжигая нужные слова.
Небо сыплет мокрые картечины,
и темнеет божий окоем
так, что можно скрыться незамеченным –
там опять останемся вдвоем.
И опять не стыдно, на беду мою,
что совсем не хочется домой.
Если я к утру себя придумаю,
ты меня узнаешь? Милый мой...
Погляди, мелькает аметистовым
небо, и под соло петуха
ангелы в сапожках пляшут истово
на задворках города греха.
Page generated Oct. 20th, 2017 04:06 pm
Powered by Dreamwidth Studios